Псих-консультант (ya_schizotypic) wrote,
Псих-консультант
ya_schizotypic

Другие люди. Ощущения

Нечасто мне посвящают поизведения :) Но тут - именно тот случай. В общем, в рамках рубрики "Другие люди" предлагаю ознакомиться с произведением (точнее его фрагментом) за авторством inside_k.

Автор - очень умная и трезвомыслящая девушка, страдающая (а, возможно, и наслаждающаяся:) ) ОКР.

И, пользуясь случаем, рекомендую читателям её журнал. Контент в нём либо оригинальный, либо подобран с хорошим вкусом.

Оригинал взят у inside_k в Ощущения
Вы наверняка знаете ya_schizotypic. Если бы был какой-нибудь смысл в том, чтобы меряться половыми органами расстройствами - я бы ему, ясен пень, проиграла по всем пунктам.
Вдохновившись только-только зарождающейся рубрикой Другие люди - а у меня есть такая особенность, что вдохновить может и просто пятно на стене, не говоря уж про интересных людей - я перелопатила блог, походила по разным ссылкам, посмотрела фотографии, села и заплакала написала кусок текста, который теперь очень органично впишется в роман. Над которым я работаю четыре года, потому что это моя сверхценная идея - написать ТАКУЮ книгу, чтобы прямо вообше. Конечно, после соответствующей редактуры.
Текста получилось, мне даже как-то неудобно, очень-очень много. И как-то слегка бредово, не говоря уж про замороченность. Ну да ладно.


Когда мне было горько, когда местные ребята остро жалили словами, когда мамина идеальность становилась особенно невыносимой – я падал в уютную прогалину потертого кресла и засыпал, пока вокруг роились мечты о взрослой жизни и приключениях, поджидающих меня в далеком будущем. Впрочем, обычно я засыпал только спустя час или два. А в этот раз сон навалился мгновенно, стоило только опустить голову и плечи на спинку кресла. Темнота рухнула откуда-то сверху, как тяжелое шерстяное одеяло.

Я оказался на улице. Обычная улица обычного города. Ноги сами начали движение – я просто шел куда-то без определенной цели, наслаждаясь хорошим самочувствием. На улице светило солнце, тепло и радостно; цвета яркие, летние. Все вокруг утопает в золотом мареве полудня, тянется к свету, к теплым потокам воздуха, к сочной кайме зелени на лужайках. У меня прекрасное настроение, хочется улыбаться и петь.

Дорога ведет куда-то, но путь проходит сквозь упоительную красоту и мне совсем не хочется думать о его конечной точке. Она вырастает передо мной, когда я меньше всего жду. Это простой многоэтажный дом мышиного цвета с традиционными лавочками и клумбами, окружающими три подъезда – металлические двери, тронутые ржавчиной. Все как будто взаправду.
Иду к среднему подъезду. Рядом с дверью, на лавочке, сидит троица молодых людей. Первый чуть младше второго, а третий – старше, чем второй и первый. Я твердо знаю, что они братья. Откуда? Вряд ли я могу объяснить это. Знание, как молоко, увлажнившее воспаленное горло. Кажется, что оно всегда было внутри.

Особо на братьев не смотрю, даже внешность не запоминаю. Помню только, что они мне дружелюбно улыбнулись, как старые друзья или просто довольные жизнью незнакомцы. Я как будто сфотографировал эту тройную улыбку, и продолжал держать фотокарточку перед глазами, пока сон не раскололся надвое, а сам я не оказался на темном осколке.

Я прохожу мимо братьев и оказываюсь в подъезде. И тут же словно переношусь на другой уровень квеста. В подъезде сумрачно, прохладно, гулко. Неповторимая атмосфера таинственности, которую ощущаешь, переворачивая страницу приключенческого романа или загружая диск с захватывающей игрой.

Нет, скорее даже атмосфера тайны. Это чувство глубже. Оно заставляет волоски на руках дрожать, вытягиваясь на всю длину – как во время грозы.

В подъезде есть окно. А за ним – та самая неблекнущая картинка летнего дня. Словно взяли две фотографии и положили рядом. Странно. И нереально.

Я не знаю, зачем сюда пришел, но начинаю медленно подниматься по лестнице, взвешивая каждый шаг. Также внимательно и сосредоточено, как проверяю обычно в овощной лавке, не подсунули ли мне гнилую картошку в пакет со свежим урожаем.
И вдруг понимаю, что на втором этаже стоят два брата с улицы. Самый старший и тот, что где-то посередине. Теперь я вижу их совершенно отчетливо. Они пугающие, нечеловеческие. А еще – словно неживые. Гаденько улыбаются, смотрят на меня. Но не видят. Они слепы. Глаза есть, да вот только ненастоящие – это лишь камуфляж, просто чтобы не выделяться.

Но они чувствуют меня. Как собаки, бегущие на запах страха. Как летучие мыши, перед которыми пульсирует горячая кровь под тонкой кожей. Шумно втягивают воздух и так определяют, где я и что делаю. Продолжая улыбаться. Зная наперед, что будет дальше. А мне страшно, очень страшно, меня охватывает паника, и я хочу убежать, но не знаю – куда. Вниз? Они сразу же поймают меня, пока я толкаю тяжелую дверь. Поэтому я бегу наверх – сам себя загоняю в ловушку. Говорят, что страх может сделать человека сильнее и умнее, подсказать ему выход. А я думаю, что подобные увещания – очередная ложь во спасение.

Добегаю до четвертого этажа, вижу там нишу в стене, нырнув в которую, тут же замираю. Слышу, как братья говорят: «Куда он побежал?» и «Наверх!». Мне очень страшно, я стараюсь не шевелиться. Неожиданно меня осеняет: у братьев в карманах лежат скальпели. Настоящие медицинские ланцеты – остро заточенные, на лету вспарывающие плоть.

Старший брат вбегает на четвертый этаж и медленно обходит площадку, вынюхивая меня. Я вижу в юноше свою тень, методично вышагивающую по ступеням. На мгновение мне кажется даже, что старательность роднит нас. А потом я вспоминаю слепые глаза и скальпель в оболочке из силикона.

Он выставляет вперед руки, которые в сером воздухе подъезда кажутся вылепленными из воска, и трогает стены, пытаясь меня найти. Пальцы скользят в нескольких сантиметрах от моего лица, раскачивая пыль, застывшую в спертом пространстве.

Он расплывается в довольной улыбке и говорит:
- Я знаю, что ты здесь. Выходи!

Мое сердце колотится от страха как безумное, и я решаюсь – резко выбегаю из своего укрытия, отталкиваю юношу и несусь к выходу через одну ступеньку.

Спотыкаюсь, но не смею остановиться. На площадке второго этажа спокойно стоит, прислонившись к стене, один из братьев.

Он не пытается меня поймать, а просто смеется вслед:
- Беги-беги, все равно тебе не убежать от нас…

Задыхаясь собственным страхом, прижимая руки к груди – словно стараясь удержать рвущееся на волю сердце – я говорю себе: да, я верю.

Тяжел не сам сон, а слова, которые в нем произносят. Они становятся оковами для людей и решетками для предметов. Они падают в ушную раковину со стуком судейского молотка. Все в этом сне четко очерчено и определено словами. То, что ты видишь, не просто проносится мимо и замирает за спиной. Это – слепые глаза, и в колыбели сна они более чем реальны. То, что ты чувствуешь, не просто эфемерное переживание. Это – боль утраты реальности.

Я вылетаю во двор, а там по-прежнему светит солнце, поют птицы, светло. И только мне больше не радостно от щекочущих лучей и запаха цветов. На скамейке сидит старушка – классическая бабушка из сказки – в длинном платье, в небрежно накинутой вязанной кофточке, с палочкой в руках и седыми волосами, зачесанными под цветастый платок. И тут же я замечаю, что у неё такие же невидящие глаза, как и у братьев. Она смотрит на меня неподвижными глазницами и ласково улыбается. Крылья носа быстро-быстро двигаются вправо и влево, вынюхивая меня, а в складках юбки прячется скальпель.

- Беги, беги скорее, скоро мы тебя поймаем, - говорит она, как другие люди напевают песню. Воркует, словно обращаясь к младенцу в колыбели.
Но я слышу только:
- Беги, кролик, беги!

Меня охватывает невыносимая паника, и я бегу прочь от этого двора, пока не оказываюсь в небольшом уютном парке. Он огражден невысоким решетчатым забором, калитка которого запирается на декоративную щеколду. Чтобы попасть в сад, достаточно перегнуться через отполированные доски и подцепить ногтями «замок». Или просто перешагнуть через ограду, привстав на камень или одинокий кирпич. Но я вхожу в парк, запираю калитку и чувствую себя в полной безопасности.
Вокруг меня много людей – совершенно нормальных, зрячих людей. Женщины, мужчины, дети. Мне хочется сердечно обнять каждого – я рад, что эти люди существуют. Рад, что могу слушать гул их голосов, прикасаться к ним, когда они проходят мимо. Все они молодые или средних лет; приветливые, дружелюбные и улыбчивые. Идет подготовка к какому-то празднику. Повсюду стоят столы и лавки, деревья украшены шарами и лентами, а люди нарядно одеты.

Я брожу между столов и деревьев, тихо радуясь, что все осталось позади. Это место внушает бесконечное спокойствие, как пульсирующее покачивание околоплодных вод. Шорох травы, шелест листьев, разговоры, чирканье спички о коробок, шипение намокшей свечи и волнами накатывающие сумерки – все это на долгое, бесконечное мгновение стало единым целым, свернувшись клубком в сердцевине моего тела.

А потом я услышал стук со стороны калитки. Сорвавшись с места, я в мгновение ока добежал туда и замер от ужаса. За забором столпились страшные невидящие существа, бесконечный легион, хвост которого уходил далеко за горизонт и терялся в черном чреве приближающейся ночи. Никто из них не пытался сорвать с петель калитку или перемахнуть через забор. Все они улыбаются и прячут в карманах скальпели. Все до единого. Все, кого видят уставшие от погони глаза, и дальше, куда может дотянуться только скованное страхом воображение. В первом ряду стоят братья и старуха, а впереди всех – мужчина.
Он осматривает парк с таким выражением лица, как будто уже завоевал его. Он как полководец или генерал-губернатор – живой предводитель во главе слепой мертвой армии. И его глаза все видят, все подмечают, успевают впитать каждый вздох и каждое движение. Он выглядит вполне нормально, как и люди в паре. И кажется мне смутно знакомым.

В нем есть что-то манерное, как в безупречно воспитанной женщине. На меня он смотрит оценивающе: решает, какой отметки за поведение я достоин. Его пальцы чуть поджаты; мне кажется, что я вижу клубки ниток, которые он недавно распутывал, сидя в мастерской, спиной к фотографии белоснежной томной девочки, чьи коленки – как две лилии – расцвели на переднем плане.

Но я чувствую, что все не так просто. Глядя на него, невозможно определить цвет кожи или длину волос. Его тело – это ощущение, которое испытывают окружающие. И потому хрупкая бестелесность кажется тяжеловеснее повозки камней. Волнение еле слышного зова. Отвращение. Желание убить, и тут же – быть убитым.

Толпа не может проникнуть в парк, пока их не пригласят. Еще один нелепый закон сна. Я пытаюсь сказать празднующим, что слепцы опасны, но они не слушают меня, а радуются гостям, открывают калитку и зовут их к столу.

В реальности правда редко оказывается на моей стороне, но во сне, несмотря на страх, я – Пифагор, Гомер и Нострадамус в одном лице. Начинается именно то, чего я больше всего боялся: жуткая бойня. Все эти существа, пройдя через распахнутую калитку, разом вынимают скальпели и начинают кромсать людей. Люди кричат, плачут, стонут. Существа смеются, обтирают одеждой лезвия, сдирают с несчастных кожу. Я иду, спотыкаясь о тела и скользя на густых вишневых лужах крови. Стараясь не думать о том, что запах в парке теперь явственно напоминает скотобойню. И скрежет металла о кости, и протяжное мычание полумертвого мяса, и бодрое посвистывание мясника – все это заставляет меня чувствовать себя беспомощной песчинкой посреди бушующего моря. А еще я вижу, как предводитель слепцов отбрасывает в сторону свой покореженный от резких ударов инструмент и направляется ко мне. Он не пытается меня убить, а словно хочет что-то сказать. Но я так боюсь его, что бегу, не разбирая дороги.

Передо мной вырастает из пустоты исполинский собор. Секунда, и я оказываюсь на самой верхней площадке. Под крышей, где стоят статуи святых, смиренно опустивших долу мраморные глаза. Молитвенно сложенные руки дрожат в горячем затхлом воздухе, пахнущем кровью. Кажется, что вот-вот алые капли осядут росой на тонких пальцах, и святым придется молиться во сто крат усерднее, чтобы простить нам наши грехи.

Мужчина взлетает вслед за мной, останавливается в воздухе и просительно протягивает мне руку. Он начинает говорить, и в тот же миг сон проваливается в гулкую, пустую черноту.

Я проснулся от неторопливого перестука неразорвавшейся часовой бомбы. Она пряталась где-то в горле, практически на границе с пещерой рта. Иногда это ощущение сменяет гнев на милость, и вместо угрожающего механизма я чувствую внутри себя крохотную птичку, которая вкрадчиво стучит по стенкам гортани, вот так: тонк! тонк! Если приподнять подбородок и посмотреть вверх, перестук истончится. А если прижать его к груди – переместится на пару сантиметров вниз и отправит по направлению к вискам эхо.

Я лежал в постели, слушал тонканье и думал, как и когда перебрался с кресла под одеяло. На мне были пижамные штаны и теплые носки, а на груди – только сетчатая рубашка липкого пота. Окна зашторены, в углу попискивает старый ночник в форме исполинской бабочки с ярко-желтыми крыльями. Эта желтизна, сливаясь со светом, режет глаза, если смотреть на крылья больше минуты. На столике у кровати, куда я обычно сваливаю весь накопившийся за день мусор – идеальный порядок. И стакан молока. И очень-очень тихо. Слишком тихо для дома, в котором одновременно находится два одурманенных наркотиками человека. К чему бы это?

Нещадно кружилась голова. Виски сдавило невидимыми тисками. По телу бродила слабость – из одного угла в другой, как одичавшая собака. И все же я выбрался из постели, чтобы нащупать конец взволновавшей меня тишины и посмотреть, к чему она приведет. Мама не любила бессмысленный шум, но и безмолвие не жаловала. Как-то она сказала, что смерть всего живого на Земле начнется именно с тишины. Первыми умрут звуки – голоса матерей, смех детей, пение птиц, шорох дождя и раскаты грома за высокой горой. Так что даже во время сна она старалась наполнить тишину жизнью. В её комнате стояли маленькие ходики, у меня над дверью покачивалась музыка ветра. На чердаке поскрипывали доски, на кухне гудел холодильник. Звуки затрагивали каждое помещение в доме и казалось, что рядом с нами все время живет призрачный постоялец, зорко следящий за укладом нашей жизни.

Я поднял глаза к бамбуковым колокольчикам, но увидел только след от крючка на обоях. Ветер в моей комнате замолчал. На трясущихся ногах я проверил самые важные точки дома. Все верно – тишина вступила в свои права. В холодильнике погас свет, и масло растеклось густой желтой жижей по решетке. Разделенный на дольки мандарин скукожился, как кожа древней старухи. Вентилятор у дальней стены перестал разгонять воздух. А в гостиной застыли большие напольные часы – ровно на половине седьмого. Тяжелые шторы были плотно сомкнуты, и я никак не мог вспомнить, какое время суток видел краем глаза за окном кухни. Все еще вечер? Ночь? Давно наступило утро? Сколько я спал? Как долго преследовало сновидение?
Вопросы падали на меня один за другим, но сил, чтобы уворачиваться, совсем не осталось.

В маминой мастерской горел приглушенный свет. Он пробирался сквозь щель приоткрытой двери и обнимал доски пола. Белое, с вкраплениями желтого, электрическое марево. Холодное, но все-таки родное.

Мама спала в своем рабочем кресле, опустив голову на руки. Три пары разномастных часов молчали, застыв на все той же половине седьмого. У круглого будильника было разбито стекло, и на острой кромке одного из осколков остались бурые пятна.
Когда я вошел в мастерскую, мама только тихо вздохнула, обращаясь к кому-то внутри своего сна, но не проснулась. Я тронул её за плечо и тут же отдернул руку – кожа была такой же горячей, как раскаленный чайник на плите. Такой же горячей, как тишина, отвоевавшая у жизни наш дом. Я почувствовал, что и сам начинаю закипать, пузыриться, испаряться. Голова болела все сильнее, а кончики пальцев натыкались на острые иглы, припрятанные в застоявшемся воздухе.

Даже мне было очевидно, что это тошнотворное состояние напрямую связано с проглоченными грибами. Но признаться – невыносимо. Поэтому я кое-как убедил себя, будто виной всему жара, от которой я и раньше дурел больше обычного. А значит, излечиться проще простого – выйти на воздух.

Мама строго-настрого запрещала мне выходить ночами из дома, и я нутром чуял, что сейчас именно ночь, хотя сказать точно не мог. Она спала, мне было плохо – решение так очевидно. И все же приблизиться к парадным дверям я не мог. Словно передо мной выросла упругая прозрачная стена, которую не обойти и не перепрыгнуть. Я просидел на нижней ступени лестницы напротив спасительного выхода так долго, что успел забыть, зачем спустился сюда из своей уютной комнаты.

К этому времени боль в висках достигла пика – я почти перестал её осознавать. А потом мне пришло в голову покинуть дом через черный ход, который вел в грязный переулок между нашим домом и заброшенными хибарами. Их отчего-то никак не хотели сравнять с землей. Туда даже бродяги не ходили. Некоторые ребята верили, что в заброшенках живет уродливая ведьма. А мама говорила, что это просто городская сумасшедшая таскает уличных щенков, что слоняются она окраине около свалки.

Мне же было все равно – лишь бы вдохнуть хоть каплю воздуха. Я так раззадорил себя, что и правда начал задыхаться, отчего голова заболела еще сильнее.

Трухлявая дверь за много лет практически вросла в стену. Я набил немало синяков, прежде чем она поддалась с протяжным скорбным стоном. Дверь плакала как ребенок, которого ни за что поставили в угол. Вероятно, за последние лет десять я был первым, кто рискнул потревожить её сон. С трудом пробиваясь через боль, жар и отупение, я прошептал зачем-то:
- Мне так неудобно перед вами!

А потом ощутил на губах сухой ветер и забыл обо всем, что было прежде. Пусть колючий, пусть ссохшийся до болезненной остроты, зато какой прохладный! Я сразу вспомнил сухой лед, и подумал, что разлей я сейчас ведерко воды – меня окутал бы густой туман, как заправского фокусника в цирковом шатре.

И да, я был отчасти прав. Начиналась ночь. А точнее, сени у дома тьмы. Примерно одиннадцать вечера. Может, даже половина двенадцатого. Кое-где на горизонте еще мелькали оранжевые и красные мазки заката, а в домах мерцали зашторенным светом окна. Я мог бы вволю надышаться, а потом вернуться в постель – как ни в чем не бывало, ведь ночь еще только-только раскрывала свои чернильно-синие крылья.

Где-то играла музыка, смеялись люди. Спокойно, но совсем не тихо. Как теплый компресс, как живительный бальзам ложилась на меня сумрачная вечерняя музыка. Звезд на небе не было, а жаль. Густое фиолетовое облако заволокло все небесное пространство и, как бы извиняясь за скупой пейзаж, позволило солнцу уйти на покой чуть позже обычного.
Я шел по месиву мусора и песка, стелящемуся под ногами вместо дороги, и ждал, когда же остынет голова, а с ней и тревожные мысли. Они гудели так навязчиво и хаотично, что я никак не мог сосредоточиться на шагах и все время спотыкался. Совсем как малыш, который только-только учится ходить.

Я понял, что окружен собаками, слишком поздно. Отступать было просто некуда – одна мохнатая голова упорно заходила мне за спину, в то время как две другие целились оскаленными мордами в голый живот. Я мог бы отпугнуть собак своими нелепыми пижамными штанами, расшитыми черно-белыми часовыми механизмами. Или комнатными шлепанцами, в которых скрипела грязь и шуршала сухая пыль.

«Может, в другой раз?», лениво подумал я и посмотреть на пальцы ног. Большой левый вызывающе белел среди чумазых собратьев. Я случайно пошевелил им, и палец смешно оттопырился, как будто стыдился соседства с чернью.

И в этот самый миг собаки, не сговариваясь, подняли дикий лай, а потом бросились ко мне. Как никогда раньше отчетливо я почувствовал себя бесполезным ошметком плоти, способным лишь стоять и терпеливо ожидать, пока его растерзают в клочья.
На счастье, собаки оказались трусливее, чем я думал. Они прицеливались и хрипели от раздирающего их голодного лая, не давая мне ни убежать, ни отступить, но и кусать не решались. Я оказался заперт у какого-то повалившегося забора в окружении грязных, одичавших шавок. Чтобы отвлечь их от своего положения, мне пришлось громко кричать:
- Пошли вон! Пошли прочь или я убью вас!

Поначалу истеричные вопли до одури уставшего мальчика даже отпугнули их, заставив отойти на два шага и сжать на мгновение воспаленные десны, флагом алеющие в наступающей тьме. Но тут я, отдавшись на волю страха – позволив ему взять над собой верх – совершил самую большую ошибку, которая только может прийти в голову смертельно уставшему мальчику, оказавшемуся среди злобных бродячих псов. Я повернулся к ним спиной.

Две твари не просто залаяли – забулькали в предвкушении, цепляя лапами пижаму. Вожак, не утруждая себя предупредительным рыком, выгнул спину, оттолкнулся тощими лапами от ковра из разбитого стекла и грязи, а потом что есть мочи вцепился в мою руку, словно она была резиновой игрушкой. Краем сознания я понял, что чувствую нечто, очень похожее на острую боль, но разрозненные ощущения и мысли никак не желали собираться воедино. Я просто забыл, что это такое – боль. И очень удивился самому себе – чего же я так боялся?

Собака удивилась не меньше моего. Как, неужели мешок с костями даже не заплачет? Гадина отпустила мою руку, не прекращая скалиться. По кисти струилась кровь, а под сгибом локтя зияла рваная рана – такая неестественно красивая, что я зажмурился, отгоняя морок. Скрежет собачьих лап стих быстрее, чем я открыл глаза. Вся левая ладонь уже была залита густой липкой кровью, как растительным маслом из разбитой бутылки. Она лоснилась, блестела, даже сияла. Рана едва заметно пульсировала, выталкивая наружу все новые и новые кровавые дорожки. Плоть вздыхала, как живая. Я слизнул одну из тонких струек, что еще не добралась до переполненной ладони. Это и правда было похоже на масло – изрядно пересоленое.

Когда я поднял голову и осмотрелся, собака с красной мордой вышла из своего укрытия и села рядом со мной. Кровь капала с клоков свалявшейся шерсти на лапы, которые она пыталась подобрать под себя, не иначе как стыдясь своего поступка. Я больше не чувствовал страха. Собака больше не пыталась напасть. Просто сидела на земле и смотрела на меня своими большими умными глазами. Она даже не взвизгнула, когда я опустил на её голову утыканную гвоздями доску. Только закрыла глаза, и больше не открывала их – до самого конца.

Я плелся к дому, а за мной также нехотя полз след из крови, грязи и усталости. Кровь моей руки смешивалась с собачьей, и я подумал с отвращением, что она пахнет миской сухого корма. Дешевый запах. Кровь не должна так пахнуть. Если, конечно, она не пролита в паршивом переулке, куда мама ни за что не разрешила бы выйти поздно вечером.

Мама. Странная женщина неопределенного возраста, которую невозможно любить и без которой невыносимо жить. Природа здорово промахнулась, поручив женщинам воспитание и мальчиков, и девочек. Быть чьим-то сыном не столько трудно, сколько однообразно. Это как играть одну и ту же роль год за годом, не имея шанса даже на самую захудалую импровизацию. Как объяснить матери, что объятия с ней мучительны? Даже дежурные прикосновения моей холодной родительницы. Её колышущаяся грудь у лица или круглые бедра, от которых мой собственный таз предательски скручивается в бараний рог.

- Черт побери, мальчик! – может сказать своему сыну отец. И это будет их маленькая сквернословная тайна, которая неплохо помогает решить глупые детские проблемы.
- Ну-ну, малыш, все хорошо. Мама рядом.

Пожалуй, это единственное, на что можно рассчитывать в случае с матерью. Филигранная точность заученной реплики. Слова, которые абсолютно ничего не значат.

Я понимаю, по-своему мама заботится обо мне. Лучше всего о нежной любви, о крупице тепла говорит стакан молока в запотевшем стакане, который уютно устроился на тумбочке – чтобы скрасить первые минуты после кошмарного сна. Вот только стакан молока, каким бы теплым и сладким он ни был, никогда не поможет выбраться из ямы, в которой я крепко застрял. Тут валяются в беспорядке и школьные обеды, и уличные насмешки, и плохая кожа, и поиски отца, и первая (отвратительная!) эрекция, и Кукольник, что преследует меня повсюду. Не знаю точно, что мама могла бы сделать для меня. Дать пинка, например. Заставить собраться и бросить себе вызов. Или поговорить со мной так, как никогда не говорила. Пожалеть не только снаружи, но и внутри.

Не знаю. Что-нибудь, какая-нибудь малость – меня бы вполне устроило. Но вместо всего этого – только неиссякаемый поток теплого молока. Наши бисквитные берега навеки разделены глубоким молочным морем. Мы утонем быстрее, чем сделаем навстречу друг другу два шага.

Дорога назад – от переулка к дому – отняла меньше времени. Пальцы ног покалывало от стекляшек, набившихся в шлепанцы, зато дверь была беспрекословна. Должно быть, пока меня не было, она выплакала все свои горькие слезы. Или запрятала их еще глубже, чем раньше.

У подножия лестницы я сбросил шлепанцы и невозможно грязные штаны. Постоял с минуту, прислушиваясь к изменениям в доме. Из мастерской явственно слышались звуки работы – стук инструментов по столу, треск разрезаемой материи. И даже часы – пусть и едва слышно, словно украдкой, в тайне от всего мира.

В прихожей мигнуло случайным бликом зеркало. Должно быть, это естественное состояние зеркальной поверхности. Всегда быть начеку, чутко реагировать на любой всплеск света, но отчего-то показалось, что зеркало подает мне знак. Некий тайный сигнал, которому обязательно нужно повиноваться. Я покорно шлепал босыми ногами по чистому полу, пока не нырнул в сумрак прихожей. Зеркало в большой овальной раме таинственно поблескивало, как будто даже рассыпалось крошечными серебряными звездочками во все стороны. Так облупившаяся глазурь с медового пряника крошится на столе во время воскресного чаепития. Раньше я никогда не замечал, что зеркало похоже на многократно увеличенный сладкий пряник, и мне ужасно захотелось лизнуть покрытую сверкающим лаком древесину.

Сколько я не заглядывал в зеркало – то одним глазом, то другим, то обоими сразу – мне никак не удавалось найти в нем свое отражение. Я видел черную стену, тени картин в рамах, рычажок выключателя, кусочек серого потолка, по которому скользили ночные узоры. Видел все, что было в прихожей. Кроме себя.

Не знаю, сколько я так простоял в коридоре, пытаясь отыскать хоть намек на свое существование. И только когда я уже собрался уйти прочь от зеркала, в его глубине забрезжила картинка. Мигнет, мигнет и – снова погаснет. С каждой новой вспышкой она становилась чуть больше, чуть объемнее, чуть живее. Я как будто смотрел интерактивный анатомический атлас. Сначала в чреве зеркала сформировался свернувшийся колечком эмбрион, в середине которого дрожала будущая сердечная мышца. Следующая вспышка превратила его в химеру – человеческая голова на вытянутом теле с тонким крысиным хвостом. Вспышка, щелчок, капля света, еще, а потом еще – и передо мной появился мужчина, единый в трех лицах: отец, сын и Кукольник.

В нем было намешано так много черт, что я плутал внутри этого образа, как в лабиринте. Он был живой и мертвый одновременно. Знакомый незнакомец с широкой улыбкой, которая расползалась по резиновому лицу и превращалась в чудовищный оскал, пока я щупал свой собственный рот. Теплый отцовский взгляд возвышался над острыми сыновьими скулами, но они не могли затмить эту жуткую нечеловеческую улыбку, в которой было понемногу и от меня, и от мамы, и от Кукольника, и от мужчины, чья плоть когда-то заронила жизнь. В этой улыбке было даже больше того, что можно выразить словами или оформить в мысленные образы. Она заполнила всю прихожую и весь мой мир. Она сама стала миром.
Я вспомнил все, что слышал, читал и знал о Кукольнике. Мама рассказывала сама себе, не замечая ползающего в ногах мальчика, как впервые встретила его в отце. Как услышала терпкий блюз острого щемящего чувства, бьющегося на кончике языка. Теперь оно рядом со мной – живое, теплое, влажное и манящее, дрожащее от нетерпения и удаляющееся вдаль, в обнимку с долгими беспощадными годами.

Мой же Кукольник пришел из ниоткуда. Он был всегда, как солнце, снег или ветер. В других нарядах, шляпах, палантинах. Во дворцах и на богом забытых постоялых дворах, среди королей и чумазой челяди. Незримый, едва ощутимый, призрачный. Иногда он журчал, как горный поток; а другой раз скользил по мыслям людей, словно маленькая рыбка сквозь толщу океана. В шелесте древних ин-фолио можно было прочесть отголоски его мантр, а в блеске звезд поймать танцующий силуэт – мужчина и женщина, поделившие одно тело на двоих.

Сегодня, когда полумесяц в ореоле бледного оранжевого света коснулся полированной крыши неба, на зеркальном мольберте появились его губы – лук Амура и ямочка со следами бежевого театрального грима. Складка рта изогнулась в порыве мимолетного смеха, растянулась улыбкой, раскрылась как чрево. А из розового мягкого нутра полезли жестяные рыболовные крючья на леске, словно щупальца осьминога. И без того обнаженное лицо обратилось грязным исподним, выставленным без стеснения наружу. Сгустком неопределенного тумана, плошкой сырой зеленоватой глины; идеальным податливым материалом для кроваво-красного хохочущего рта. Выдавливая в беспорядке глаза и наливные щечки на своем лице, Кукольник делает из улыбки что-то невообразимое, и еще, и дальше, и больше. Осталось совсем чуть-чуть – и я стараюсь не кричать.

Предзакатная краска рта стекает на пол, капает с заточенных крючьев, течет, как струйка венозной крови – тихий плеск накрывает развороченную прихожую, и треснувшее зеркало, и мое дрожащее тело, покрытое гусиной кожей. Потолка больше нет. Звездное небо свернулось, как яичный рулет, интимно и по-домашнему заполнив пустоту над головой.

Мой кукольник пришел из ниоткуда. Он был всегда, как солнце, снег или ветер. И будет вечно – в шепоте трав и пении птиц, в свисте майского жука и дымке вишневой сигареты. В новых нарядах, шляпах, палантинах. С удивленными отцовскими глазами и персиковой нежностью скул матери. На картинах Ван Дейка, Гогена и Босха, среди вельмож, цветастых эфиопок и фантасмагории садов наслаждений. В объятиях коричневой испанки, в прощальных поцелуях на рассвете и долгих осенних прогулках по звенящему щебню покинутых городов. Единый в трех лицах: отец, сын и Кукольник.

И тут я вдруг понял – неожиданно, но совершенно ясно – что нужно делать. Мама раскладывала свои рабочие инструменты по всему дому, чтобы в любой момент можно было править куклу или делать быструю выкройку. В прихожей, в маленьком трюмо под зеркалом, хранились тяжелые портняжные ножницы.

Позже, в больнице, я пытался объяснить шамкающим ртом, что это не так уж и больно. Вполне терпимо. Даже по-своему приятно. А про себя подумал: страшно только в самом начале, когда вставляешь ножницы в рот и разводишь их в стороны. Потом руки сами делают свое дело.

Мама совсем не плакала, зато постоянно повторяла: «Это моя вина». Кажется, к тому времени она уже полностью пришла в себя.

Не помню, чтобы еще когда-нибудь видел её под кайфом. Она покорно носила мне в больницу перетертые котлетки и картофельное пюре, разведенное молоком, но я всегда выливал его в унитаз после маминого ухода.

Мальчишки не зря дразнили меня слабаком – я даже улыбку на собственном лице вырезать не мог, хотя – видит бог – хотел. Раны аккуратно зашили, и от них остались настолько бледные и гладкие узкие шрамы, что их со временем стало невозможно отличить от носогубных складок. Улыбка очутилась именно там, где ей самое место.

А сон… Он мне больше никогда не снился.





   
Tags: Другие люди
Subscribe
promo ya_schizotypic august 12, 2016 16:22 25
Buy for 10 tokens
… или пост-прейскурант. Вот я и восстановился до того уровня, когда я могу его написать. Кратко, суть поста: предлагаю услуги психоконсультанта. Всё-таки препараты, поддержка К., психотерапия и постоянные самокопания отодвинули меня от первоначального состояния настолько далеко, что я могу…
  • Post a new comment

    Error

    default userpic
  • 14 comments